Оксана, Оксаночка. ох и хороша дивчина. Что и говорить — красивая! Много слов красота не требует. О красоте не языком говори, глазами смотри. А глаза всегда подскажут. Да что тут подсказывать? И так видно...
Гей-гей, Оксана, Оксаночка, статная, сильная. Никто не мог сказать, что видел хоть раз слезы на глазах Оксаны. Слезы — это для слабеньких.
Черноусые казаки не вдруг заговаривали с ней. Не то чтобы побаивались, но были осторожны. Куда девался металл в голосе казаков. Голос мягчал, становился вкрадчивым.
В жаркий день в селе тишина. Каждый прохлады ищет, от жары прячется. А Оксана на сильных плечах коромысло несет с холстами — белить на реку.
Гей-гей, Оксана, Оксаночка, если бы знала ты, если бы ведала — в ту пору не пошла бы на реку холсты белить. Не пошла бы, если б знала, что беда движется из степи далекой.
Словно гром загремел. Оглянулась Оксана — небо чистое, откуда быть грому?! Но все ближе, ближе надвигалась беда.
Из далеких степей на село, лежавшее в тихом забытьи, налетела орда крымская. Поднялся стон и плач...
Не вздумай, Оксана, бежать назад в село, не в те руки попадут твои холсты, не ты, не твой милый будет носить белые сорочки. И тебя грязные руки заграбастают!
Так и случилось. Пригибаясь, осторожно выглядывая из-за кустов, вдруг кинулась на нее целая толпа. Ох, как отбивалась Оксана, как кусала грязные пальцы! Не кричала, нет, только стонала от бессильной ненависти. А потом, связанная сыромятным ремнем по рукам, захлестнутая за шею, пошла, куда потянули. Молча. Ох, не им бы глядеть в твое лицо. Оксана, в твои глаза!
Радовались татары — богатый урожай им достался, много купцы дадут денег. Видит Оксана — вот пошла соседская семья. Сыновья окровавленные, избитые. Ловко охватила петля сзади, уже теперь не вырвешься. Остап — могучий, как дуб. Подходили к нему, тыкали в богатырскую грудь, причмокивали. От этого прикосновения у старого Остапа ходили желваки на щеках. Связанный, но не покоренный... А тетушка? Прижала последыша — девочку, плетется сзади босыми ногами, слез не вытирает...
Впереди пути-дороги страшные, выжженные села, кровавые тропы. Назад оглянешься — горят хаты, горит счастье человеческое, горит честь девичья — все горит. Только одни мельницы машут своими крыльями, будто прощаются. Скрипят телеги, везут в чужие земли полоненных, везут хлеб, потом взращенный.
Вот и Кафа. Большой двор, обнесенный высокой стеной, большие ворота, железом окованные. Ох, сколько людей прошло через эти ворота, сколько с грустью-тоской оглянулось, когда они со скрипом закрывались.
Вот хозяин, а около него с бледным лицом евнух — пришли на торг. Вырвали из семьи самую тоненькую, самую славную девочку, бесстыдно сорвали рубашонку... Рванулись связанные братья за сестру постоять. Ну и что ж? Упали окровавленные у ног сестры.
Торг идет. Вот и вторая обнажена по грудь. Оксана даже не поморщилась, она стояла, как из камня, прекрасная в своем скорбном гневе. Так хороша, что даже у торговцев телами человеческими язык прилип к гортани. Не расхваливался этот товар, незачем, и так видно. Такой красы еще не было. Такой силы, осанки тоже никто не видывал.
Опасливо похаживали вокруг евнухи. Смелая, чувствовали, с этой рубашки не сорвешь. И стояла она в гневе своем так хороша, что люди, будто желая навеки запечатлеть ее облик, закрывали глаза.
Не опуская головы, не глядя ни на кого, а обратив взор куда-то далеко-далеко, так стояла. На что она смотрела — никому не было ведомо. А было на что глядеть Оксане далеко через всю степь. И видела она того, кого хотела видеть.
Не случился в ту несчастную пору в селе Павло. Где ты, мой горицвет, казаче мой?! Пусть люди не могли сказать, где я — кто убит, кто в полоне. Но неужели сердце казачье, неужели оно молчит, не говорит тебе ничего. Павло услышит. Павло узнает, он все равно придет. Только бы не трогали, только бы девичью честь не порушили. Ведь муки примет Павло. Какой он, знает Оксана. Знает душу своего казака. Гнев его великий и очи огненные, и плечи широкие, и руки могучие! Знает Оксана: этот гнев поведет его по выжженным дорогам. Только бы дождаться.
Не глядела Оксана, как все больше торг разгорался, как все более жадно горели глаза у хозяина, как потирал он руки и сгибался почти вдвое, похаживая вокруг нее и только издали показывал пальцем, не трогая девушки. Не смел...
Вот и продана Оксана. Потеряла она из виду старого Остапа и всех своих. В фургоны позапихивали невольников. Стали запихивать и ее. Попробовала сопротивляться — ударили. Поглядели бы, как повела плечом Оксана, когда впервые в жизни ее ударили. Больше ее не ударят. Так говорила Оксана всем видом своим. И больше ее не били.
Привезли. Чужой город, непонятный. Грязный, пыльный — как будто со всех гор смели мусор в эту яму. Только в одном месте красовался дом, какого еще не видывала Оксана. Но не проявляла она ни к чему интереса, не любопытствовала. Оставалась такою же каменно прекрасною, не поднимая глаз. Слуги привели ее в помещение, где было очень много женщин. Не понимала Оксана, зачем в одно место столько женщин собрали, а мужиков нет.
Вдруг из-за двери глянули на нее глаза девичьи — синие, ясные и такие скорбные, что у Оксаны сердце словно кто-то рукой повернул. Ох, горюшко, наша украиночка. А синие глаза неотступно преследовали ее. Так долго одними глазами и разговаривали. Одна у другой спрашивала, одна другой отвечала. Разговор был длинный и тяжкий. Ничего хорошего синие глаза не сказали. Никак не обнадеживали глаза черные. Поговорили-поговорили и сникли.
Подружились дедушки. Много тяжкого рассказала синеглазая о гареме, о неволе.
— Почему такая белая, — спрашивала Оксана подружку, — почему солнце не ласкает никогда твоего лица, почему ты от него прячешься?
— Ты посмотри, где сижу, шью, — отвечала синеглазая. — Вот станок, вот пол земляной, вот маленькое оконце за решеткой, вот евнух, вот еще станок. Наверное, и тебя посадят, будешь, как и я, вышивать соняшники, вспоминать Украину родную. И ты, как я, будешь мечтать: поплывет чайка-лодка, и ты с ней уплывешь далеко по Днепру домой, может, мать жива, может, батько что скажет...
Ничего не ответила Оксана. Но видно было, что она не будет шить, не будет сидеть в этой дыре, она лучше перережет себе горло, лучше разобьет голову об эти стены, она еще не знает, что сделает... Она задушит того, кто к ней прикоснется.
Не трогали Оксану евнухи и к хану не вели. Ждали, что ослабнет духом, а тело не стали портить. «Будем кормить сладко, одевать красно, неправда, сломится, не таких ломал гарем», — думали.
Но Оксана, обряженная, сидела молча. С трепетом проходили мимо нее евнухи. Просили у нее помощи все слабенькие, истощенные, сломленные. Как крепость в гареме была Оксана. К такой не подойдешь, не крикнешь.
Шли дни — тоскливые, серые, один на другой похожие. Чем заняться Оксаночке, привыкшей к широким степным просторам, к яркому солнцу? Сколько было дарено природой и жизнью, теперь только оценила она по-настоящему. И милое сердцу родное село, и тихие вербы, чистые воды и ясные зори, девичий смех и задушевные песни.
А Павло! Лучше бы ей не думать о нем. Это надо прятать очень глубоко, это может сломить. Украина, гей, гей, земля родная!
Но никто не видел Оксану плачущей, никогда. Какая-то огромная внутренняя сила поддерживала девушку, и она оставалась такою же непоколебимой. Как родная мать, ходила она меж полонянок, утехой им была и защитницей.
Все бывает на земле, все случается. Привели как-то в гарем евнухи женщину — старую, сердитую, рослую — с товарами заморскими. Там и для мастерских пряжа тонкая, шелка мягкие, там и кружева, каких еще глаза не видали, там и парча камзольная, тонкая, как дуновение ветра, чадра черная, желтая, синяя. Ох, какое женское сердце утерпит! Товары ласкали глаза и пальцы. Осторожненько откладывали женщины, что кому понравится. Оксана ничего не откладывала.
Торговка в чадре, лица не видать, а глаза не старушечьи, быстрые. Посмотрела в эти глаза Оксана — и у нее тяжело заходила грудь. Павло! Вот сейчас или смерть или волюшка.
Старуха все распродала. Когда большая корзина до дна дошла, знак Оксане только глазами подала: иди, мол, девушка, за мной, дам тебе самое заветное. Евнухи решили — пусть идет эта каменная, может, чем-нибудь прельстит торговка ее сердце девичье, может, мы ее, наконец, купим.
За высокий тополь зашла Оксана. Впервые услышали евнухи, как она засмеялась, вздохнули облегченно. «Ну, теперь будет нам легче, — думали, — не будет больше гневаться».
Кряхтя и охая, взяла старуха корзинку на плечо, прикрыв старым платком, потихоньку поплелась на улицу. Никто не задержал и чадру не поднял — грех великий.
Кто знает, сколько усилий приложил Павло, сколько стараний приложили его дружки, пока достали товаров всяких, пока проникли в ханскую столицу, во дворец. Сердце вело Павла незнакомыми дорогами, любовь привела его в самое гнездо осиное. Тут бы ему быть схваченным да на кол посаженным. А вот этого-то и не случилось.
Согнувшись, сидела Оксана в корзине, не дыша. Ох и гневалась же она на себя, на свое тело крупное, на свою мощь казацкую. Ей бы тоненькой быть, тогда не гнулись бы так плечи казака.
Наконец вынес Павло корзину в далекий переулок, поставил ее, прислонив к стене.
С гиком, с криком по пустому переулку промчались всадники. Трое от них отделились. Татары... но речь не татарская, речь родная, ласковая, мягкая.
Гей-гей, Оксана. Оксаночка. Вот и она на коне, корзина брошена. Выпрямившись в могучий рост, вскочил на коня Павло — и помчались. Оксана в середине, всадники окружили ее плотным кольцом, едут быстро-быстро. Казалось, каждый и свою силу передал коню.
Эй, скорее, скорее, дальше, дальше. Вот туда, за гору высокую, за лесок зеленый.
Вынесла всех сила молодецкая, удаль богатырская. Вынесли всех верные кони казачьи. Вот уже родные бескрайние степи, вот чистые воды и ясные зори...
Далеко позади остались высокие стены ханского дворца, свирепая стража ханских палат, неумолимый гнев хана. Все это, даже самую смерть победила любовь крепкая, любовь верная, дружба казацкая.